С 12 мая в России начинается этап послабления карантина. Местные власти в регионах смогут постепенно снимать ограничения. Карантин федерального масштаба, да еще и столь долгий, — уникальное явление в российской истории. Ничего подобного в таких масштабах никогда не происходило. Ближайшим аналогом по ряду параметров являются события почти двухсотлетней давности, когда страна столкнулась с холерой. К 1830 году неизвестная прежде болезнь добралась до России. Крупнейшие российские города оказались в изоляции на несколько месяцев. Как и сейчас, обыватели реагировали по-разному: одни распускали безумные слухи, другие впадали в панику, третьи пили, четвертые отрицали холеру, пятые верили в тайный заговор, считая, что это происки поляков-отравителей или врачей-убийц. Евгений Антонюк рассказывает, как знаменитости того времени хандрили, боялись и развлекались.
Неистовый Пушкин
Александр Пушкин, пожалуй, тяжелее всех переживал карантин, поскольку волею судьбы оказался заперт в далеком Болдино, а его свадьба с Натальей Гончаровой оказалась под угрозой срыва. В конце лета 1830 года писатель уехал в Болдино, чтобы разобраться с вопросами наследования. В имении Пушкин узнал об эпидемии холеры, но поначалу был весьма оптимистичен, рассчитывая задержаться всего на три недели и вернуться в Москву. В письме Гончаровой от 9 сентября он писал:
Мое пребывание здесь может затянуться вследствие одного совершенно непредвиденного обстоятельства. Я думал, что земля, которую отец дал мне, составляет отдельное имение, но, оказывается, это — часть деревни из 500 душ, нужно будет произвести раздел. Я постараюсь это устроить возможно скорее. Еще более опасаюсь я карантинов, которые начинают здесь устанавливать. У нас в окрестностях — Choléra morbus (очень миленькая особа). И она может задержать меня еще дней на двадцать!
В тот же день он отправил весьма веселое письмо Плетневу:
Теперь мрачные мысли мои порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю... Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать.
Однако по истечении трех недель, когда стало ясно, что выбраться из Болдино будет весьма непросто, настроение Пушкина изменилось на прямо противоположное. 30 сентября он пишет Гончаровой:
Я уже почти готов сесть в экипаж, хотя дела мои еще не закончены и я совершенно пал духом… Мне только что сказали, что отсюда до Москвы устроено пять карантинов, и в каждом из них мне придется провести две недели… Будь проклят час, когда я решился расстаться с вами, чтобы ехать в эту чудную страну грязи, чумы и пожаров, — потому что другого мы здесь не видим…. Карантины эти не выходят у меня из головы.
11 октября в новом письме Гончаровой Пушкин был уже в отчаянии. К невозможности уехать и скуке добавились еще и переживания за оставшуюся в Москве невесту:
Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? … Я совершенно пал духом и, право, не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году (будь он проклят) нашей свадьбе не бывать. Но не правда ли, вы уехали из Москвы? Добровольно подвергать себя опасности заразы было бы непростительно… Что до нас, то мы оцеплены карантинами, но зараза к нам еще не проникла. Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседей, ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь. Не знаю, что делается на белом свете и как поживает мой друг Полиньяк. Напишите мне о нем, потому что здесь я газет не читаю. Я так глупею, что это просто прелесть.
Из-за перебоев с почтой Пушкин практически остался без общения на весь октябрь. В конце октября он пишет Плетневу:
Я сунулся было в Москву, да узнав, что туда никого не пускают, воротился в Болдино да жду погоды… Отправляясь в путь, писал я своим, чтоб они меня ждали через 25 дней. Невеста и перестала мне писать, и где она, и что она, до сих пор не ведаю. Каково? … Душа моя Плетнев, хоть я и не из иных-прочих, так сказать, но до того доходит, что хоть в петлю. Мне и стихи в голову не лезут, хоть осень чудная, и дождь, и снег, и по колено грязь. Не знаю, где моя; надеюсь, что уехала из чумной Москвы.
Через несколько дней Пушкин отправляет письмо-крик души Погодину:
Дважды порывался я к вам, но карантины опять отбрасывали меня на мой несносный островок, откуда простираю к вам руки и вопию гласом велиим. Пошлите мне слово живое, ради бога. Никто мне ничего не пишет. Думают, что я холерой схвачен или зачах в карантине. Не знаю, где и что моя невеста. Знаете ли вы, можете ли узнать? Ради бога узнайте и отпишите мне.
В начале ноября писатель наконец получил весточку от невесты и узнал, что Москву она не покидала. Несмотря на карантин, он опять засобирался в дорогу, сообщив об этом Гончаровой:
Проклятая холера! Ну, как не сказать, что это злая шутка судьбы? Несмотря на все усилия, я не могу попасть в Москву; я окружен целою цепью карантинов, и притом со всех сторон, так как Нижегородская губерния — самый центр заразы. Тем не менее послезавтра я выезжаю, и бог знает, сколько месяцев мне потребуется.
Однако прорваться не удалось. На первом же посту во Владимирской губернии Пушкина развернули, и он вернулся в Болдино. Только в начале декабря ему удалось прорваться в Москву. Несмотря на метания, болдинская осень оказалась одним из самых плодотворных периодов Пушкина. Выбравшись оттуда, он хвастался Плетневу:
Насилу прорвался я сквозь карантины — два раза выезжал из Болдина и возвращался. Но, слава богу, сладил и тут. Пришли мне денег сколько можно более. Здесь ломбард закрыт, и я на мели. Что "Годунов"? Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы "Онегина", 8-ю и 9-ю, совсем готовые в печать. Повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonym. Несколько драматических сцен, или маленьких трагедий, именно: "Скупой рыцарь", "Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы" и "Дон Жуан". Сверх того, написал около 30 мелких стихотворений.
Страх и веселье князя Вяземского
Близкий друг Пушкина, академик и недооцененный поэт князь Петр Вяземский после первых известий о начале эпидемии и карантинных мероприятий не на шутку перепугался за свою жизнь:
Поехал я к Николаю Муханову, чтобы узнать о действиях холеры и Закревского, проехавшего через Москву, — о средствах защищаться против неприятеля, если он приступит. Нашел я у него Маркуса и узнал, что неприятель в Москве, что в тот же день умер студент, что умерло в полиции несколько человек от холеры. Меня всего стеснило, и ноги подкосились.
Отсутствие жены, поехавшей к матушке, неизвестность, что благоразумнее — перевезти ли детей в Москву или оставаться в деревне — волновали и терзали меня невыразимо. Наконец решился я на Остафьево. Запасся пиявками, хлором, лекарствами, фельдшером и приехал вечером в деревню. До нынешнего дня лихорадка сомнений, тоска держат меня.
Однако через несколько недель князь успокоился настолько, что начал даже потешаться над откровенно нелепыми слухами, которые он тщательно фиксировал, собрав целую коллекцию холерных "анекдотов":
В самом деле любопытно изучать наш народ в таких кризисах. Недоверчивость к правительству, недоверчивость совершенной неволи к воле всемогущей оказывается здесь решительной. Даже и наказания Божии почитает она наказаниями власти. Во всех своих страданиях она так привыкла чувствовать на себе руку владыки, что и тогда, когда тяготеет на народе Десница Вышнего, она ищет около себя, или поближе под собой, виновников напасти. Из всего, изо всех слухов, доходящих до черни, видно, что и в холере находит она более недуг политический, чем естественный, и называет эту годину революцией. Отчета себе ясного в этом она не дает, да и дать не может, но и самое суеверие не менее веры нужно иногда.
То говорят они, что народ хватают насильно и тащат в больницы, чтобы морить, что одну женщину купеческую взяли таким образом, дали ей лекарство, она его вырвала, дали еще, наконец, прогнали из больницы, говоря, что делать с нею видно нечего: никак не уморишь. То говорят, что поймали на заставах переодетых и с подвязанными бородами несчастных декабристов. То что убили в Москве Великого князя, который в Петербурге, то какого-то немецкого принца, который никогда не приезжал. Рассказывают, что большая часть сиделок в холерических больницах — публичные девки. В полицейской больнице в доме Пашкова Брянчанинов нашел девок в каком-то подвале, которых солдаты и больничные смотрители держали для своего обихода.
Профессор-оппозиционер
Александр Никитенко, проделавший путь от крепостного крестьянина до академика и профессора Петербургского университета, стал непосредственным свидетелем всех событий холерной эпидемии в столице, включая погромы. Никитенко был крайне подавлен увиденным, а кроме того, сильно недоволен действиями местной власти, о чем без стеснения писал в дневнике:
Город в тоске. Почти все сообщения прерваны. Люди выходят из домов только по крайней необходимости или по должности. Присмотр за больными нерадивый. Естественно, что бедные люди считают себя погибшими, лишь только заходит речь о помещении их в больницу. Между тем туда забирают без разбора больных холерою и не холерою, а иногда и просто пьяных из черни, кладут их вместе. Больные обыкновенными болезнями заражаются от холерных и умирают наравне с ними. Полиция наша, и всегда отличающаяся дерзостью и вымогательствами, вместо усердия и деятельности в эту плачевную эпоху только усугубила свои пороки. Нет никого, кто бы одушевил народ и возбудил в нем доверие к правительству. От этого в разных частях города уже начинаются волнения. Народ ропщет и по обыкновению верит разным нелепым слухам, как, например, будто доктора отравляют больных, будто вовсе нет холеры, но ее выдумали злонамеренные люди для своих целей, и т.п. Кричат против немцев-лекарей и поляков, грозят всех их перебить. Правительство точно в усыплении: оно не принимает никаких мер к успокоению умов.
На Сенной площади произошло смятение. Народ остановил карету, в которой везли больных в лазарет, разбил ее, а их освободил. Народ явно угрожает бунтом, кричит, что здесь не Москва, что он даст себя знать лучше, чем там, немцам-лекарям и полиции. Правительство и глухо, и слепо, и немо.
Жертвы падали вокруг меня, пораженные невидимым, но ужасным врагом. Попечитель до того растревожился, что сделался болен: а теперь болезнь и смерть синонимы. По крайней мере так думают все. В сердце моем начинает поселяться какое-то равнодушие к жизни. Из нескольких сот тысяч живущих теперь в Петербурге всякий стоит на краю гроба — сотни летят стремглав в бездну, которая зияет, так сказать, под ногами каждого. Болезнь свирепствует с адскою силой. Стоит выйти на улицу, чтобы встретить десятки гробов на пути к кладбищу. Народ от бунта перешел к безмолвному глубокому унынию. Кажется, настала минута всеобщего разрушения, и люди, как приговоренные к смерти, бродят среди гробов, не зная, не пробил ли уже и их последний час.
Опасные развлечения Белинского
Знаменитый литературный критик Виссарион Белинский в момент эпидемии был еще студентом. Из-за холеры Московский университет был закрыт. Своекоштных студентов, то есть обучавшихся за свой счет, отправили по домам. Казеннокоштных, учебу которых оплачивало государство, заперли на карантин в университете. Белинский вместе с остальными казеннокоштными студентами развлекался как мог, чтобы не умереть от скуки. Однокашник Белинского Прозоров позднее вспоминал:
При появлении в Москве холеры прекращено было чтение лекций в университетских аудиториях; казенным студентам воспрещен был выход за ограду университета; предписаны правила гигиены; из казенных студентов медицинского факультета многие размещены по учрежденным тогда временным больницам. Но при паническом страхе и унынии в столице не слишком робели и унывали казенные студенты в своем карантинном заточении, особенно словесники, жившие в 11-м номере, который инспектор студентов прозвал зверинцем. В этом номере, вместе с другими студентами, жили Белинский и я.
Другой однокашник знаменитого критика Аргилландер так описывал самые характерные карантинные развлечения "зверинца":
В конце 1830 года появилась в Москве холера, сопровождаемая таким паническим страхом, что все присутственные места, театры, собрания позакрывались и чтение университетских лекций прекратилось. Все казеннокоштные студенты медицинского факультета, не исключая даже и вновь только что поступивших в числе семидесяти человек, размещены были по вновь устроенным холерным больницам, и что всего удивительнее, что ни один из этих студентов, несмотря на страшную эпидемию и постоянное обращение с труднобольными и умирающими, не почувствовал даже малейшего признака этой болезни. Мы от нечего делать ходили неоднократно с Белинским по этим холерным больницам к студентам-медикам и пили с ними постоянно прямо из бочек чуть ли не ковшами больничное красное вино, что, может быть, нас и предохраняло. Самая неприятная вещь — это было возвращение наше в здание университета, где нас окуривали какою-то гадостью с омерзительным запахом. Белинский всегда этим страшно возмущался.
Мрачный Вистенгоф
Другой студент Московского университета Константин Вистенгоф, приятель Лермонтова, будущий полицмейстер Симферополя и не очень удачливый писатель, наблюдал за эпидемией не внутри университетского карантина, а дома. Простые радости в виде бесплатного больничного вина оказались ему недоступны, поэтому его воспоминания о карантине отличаются особой мрачностью:
В первых числах сентября над Москвой разразилась губительная холера. Паника была всеобщая. Массы жертв гибли мгновенно. Зараза приняла чудовищные размеры. Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты. Публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном, установлен карантин. Кто мог и успел, бежал из города. С болью в душе вспоминаешь тогдашнее грустное и тягостное существование наше. Из шумной веселой столицы Москва внезапно превратилась в пустынный, безлюдный город. Полиция силой вытаскивала из лавок и лабазов арбузы, дыни, ягоды, фрукты и валила их в нарочно вырытые за городом глубокие наполненные известью ямы.
Оставшиеся жители заперлись в своих домах. Никто без крайней необходимости не выходил на улицу, избегая сообщения между собой. Это могильное, удручающее безмолвие московских улиц по временам нарушалось тяжелым глухим стуком колес больших четырехместных карет, тянувшихся по направлению к одному из холерных лазаретов. Внутри карет или мучился умирающий, или находился уже обезображенный труп. Мрачную картину изображали эти движущиеся рыдваны, заставляя напуганного прохожего бросаться опрометью в ворота или калитку первого попавшегося дома, чтобы избежать встречи с этими вместилищами ужасной смерти.
Светская львица
Светская львица и муза многих литераторов "Золотого века" Авдотья Панаева была еще подростком в период эпидемии в Петербурге. Тем не менее эти события настолько хорошо ей запомнились, что много лет спустя она описала их в своих воспоминаниях. В семье будущей светской львицы никто не умер, поэтому сильнее всего ей запомнились безумные слухи, сопровождавшие эпидемию:
Улицы и без того были пустынны в холеру, но после катастрофы на Сенной (подразумевается погром холерных лазаретов обезумевшей толпой — прим. авт.) сделалось еще пустыннее. Все боялись выходить, чтобы их не приняли за докторов и не учинили бы расправу. У нас по всем комнатам стояли плошки с дегтем, и по несколько раз в день курили можжевельником. В нашей семье никто не захворал холерой. Каждый день наша прислуга сообщала нам ходившие в народе слухи, один нелепее другого: то будто вышел приказ, чтобы в каждом доме заготовить несколько гробов, и, как только кто захворает холерой, то сейчас же давать знать полиции, которая должна положить больного в гроб, заколотить крышку и прямо везти на кладбище, потому что холера тотчас же прекратится от этой меры. А то выдавали за достоверное, что каждое утро и вечер во все квартиры будет являться доктор, чтобы осматривать всех живущих; если кто и здоров, но доктору покажется больным, то его сейчас же посадят в закрытую фуру и увезут в больницу под конвоем. Нелепейших предосторожностей от холеры было множество. Находились такие субъекты, которые намазывали себе все тело жиром кошки; у всех стояли настойки из красного перцу. Пили деготь. Один господин каждый день пил по рюмке бычачьей крови…
Холерный диссидент
Московский почт-директор (весьма высокопоставленный чиновник по тем временам) Александр Булгаков был одним из самых видных "холерных диссидентов". Долгое время он упрямо отказывался верить в существование новой болезни. В сентябре 1830 года он писал брату:
Поверь, что холера — в одном воображении медиков, трусов или тех, кто спекулируют на награждении и высочайшей милости. Всякое головокружение, рвоту и понос принимают теперь за холеру и те, коим пускают кровь и лечат от мнимой холеры, те только и умирают. Ежели бы язва сия была, она более бы находила жертв. Есть здесь болезнь, но это не холера, а страх, трусость, от оных точно умирают многие, потому что все без нужды тотчас пускают себе кровь.
В октябре карантинные меры были усилены, но Булгаков по-прежнему сомневался:
С завтрашнего дня прервется совершенно сообщение со всеми губерниями. Пусть покажут мне одержимых холерой, я охотно стану ходить за ними. Я тебя прошу верить мне: право, холера только в воображении у трусов и в расчетах у докторов, кои надеются на великие награды.
Впрочем, брат Александра Константин, возглавлявший Петербургскую почту, таких идей не разделял и соблюдал все необходимые предосторожности, о чем сообщил в своем письме:
Бережем себя и принимаем все известные предосторожности. Вечером сидим дома, едим умеренно и только дозволено, носим на брюхе фланель, трем тело всякое утро пенной настойкой с перцем… Народ верит холере и ужасно ее боится. Работники оставляют город тысячами, а по улицам все ходят с платками у рта, для чего, уже право не знаю. У кого уксус, у кого хрен в платке.
В середине октября уверовал и Александр, написавший брату лаконичное письмо:
Не могу теперь сомневаться в существовании холеры.
С этого момента Булгаков и сам начал соблюдать все меры предосторожности, что помогло ему благополучно пережить эпидемию.